chelovechets: (умолчательный)
Снилось страшное. То, что для меня самое страшное — потеря во времени и пространстве. Снилось так, что до сих пор кажется чем-то бóльшим, чем просто сон. Вовсе не из области сбудется не сбудется, тут нечему сбываться. Просто как подглянуть за ширму мироустройства, побывать в аду. Несмотря на то, что такое положение вещей, как я увидел, может даже расцениваться как утешительное (мы взаимопроникаем и никуда не деваемся вот таким образом, посмотри и успокойся) — мне от этого очень страшно. Страшно от интенсивности и взаправдашности переживания — настолько, что я, проснувшись среди ночи, не был уверен, что наяву ничего не случилось (а вдруг сердечный приступ, пока я спал). Мне снилось, как я некоторым усилием воли проступал буквами в чужом блокноте, радуясь состоявшейся коммуникации, пока не узнал по каким-то признакам, что давно уже мертв и даже подзабыт. Но страшно было даже не это, а мысль, что человек, владелец блокнота, получающий от меня сообщения, тоже, например, бесповоротно сошел с ума, и ничего не передаёт сюда, куда я стремлюсь пробиться. И я, давно умерев, не иду никуда дальше, а нахожусь где-то тут, за что-то зацепленный, но не за собственную идентичность, и помню о том, что субъективно такое переживание может длиться тысячелетиями — пока не отпустит. Да, для меня смерть и сумасшествие находятся где-то рядом. Это было явно похоже на нехороший трип, притом что наяву для него не было никаких оснований. И вынырнуть из этого самого трипа удалось так же, как тогда — с помощью любви, кодового слова, точки сборки. Дальше уже снились просто кошмары, обычные: какое-то преследование, родные дома, выедаемые экскаваторами — ничего особенного, никакой потери контроля, просто послевкусие настоящего ужаса. А выходные прошли хорошо — мы ездили на небольшой фестиваль в деревню Волосовка Рязанской области, там я выступал, пил пиво, смотрел на звезды. Тоже, кстати, не по себе становится, если вдуматься в звезды, не примешивая даже никакой особой мистики.
chelovechets: (Человечец)

...а теперь, если ты не отказался от этой мысли, ты меня послушай. Это письмо прислал мне папа, когда мне было шестнадцать с половиной лет. Я уехала в Архыз — на базу, от школы. Ну и написала там чё-то им, какую-то записку. Я же писала не письма, а записки, сам понимаешь. И папа мне на это написал в Архыз; это первое письмо из той серии. Ну слушай. «Здравствуй, дорогая доченька...» Мой отец никогда не был ласковым, теплым и комфортным человеком. К сожалению. Но письма — я вот сейчас читаю и чувствую это тепло. Почему он его не проявлял, когда надо было это проявлять. Но это уже отдельный разговор, когда-нибудь поговорим. «Здравствуй, дорогая доченька! Письмо твое получил, большое спасибо за поздравления и добрые пожелания. Как ты там живешь, чем вы заняты? Твои письма очень коротки, и по ним не составишь четкого представления о вашем житье-бытье. Приехали вы в новые места, славящиеся чудными пейзажами, красотой, романтикой, и ты могла бы поподробнее описать нам их. Одни горы чего стоят. Когда смотришь на них издали, они представляются загадочными, сказочными, возвышенными, они будят мысли, заставляют задуматься. Когда приближаешься к ним, они поражают огромностью нагромождений и бездн, звуками природы, красотой красок и их сочетаний, своими контрастами и в то же время своей гармонией. Они своими рельефами олицетворяют природу, ее величие и вечность. Скажу тебе к слову, что я очень люблю горы. Больше, чем, например, степные просторы или даже море. Когда человек поднимается на возвышенность, он как бы приподнимается над миром. Его взор раздвигает горизонты и вширь, и вглубь. Даже как-то думается свободнее, мысли становятся яснее и возвышеннее. Горы как бы возносят человека над повседневными заботами и трудами, расширяют и углубляют его зрительный и мысленный кругозор. Вот почему я люблю горы. Не знаю, всё ли ты поймешь, о чем я говорю...» Ну да, дурочка шестнадцатилетняя. Это он правильно. «...А если еще подумать о людях, которые жили когда-то там, где живем или бываем мы, об их чувствах и мыслях, которые бились в их сердцах и умах и которые потеряны для нас, потомков, то это уже глубокая философия. Может быть, и хорошо, что эти чувства, страсти, мысли предков забыты для потомков — потому что не отягощают их. А может быть, и не хорошо. Я говорю это для того, чтобы подчеркнуть: полезно, когда бываешь в новых местах, попытаться узнать побольше о людях, которые раньше, до тебя, населяли их. Надо интересоваться историей, спрашивать, узнавать. Как много тогда откроется интересного. Не буду тебе писать о наших домашних новостях. Их не много, и о них, по-видимому, писали тебе мама и Лёня. Скажу только, что сегодня Лёня второй раз был у зубного врача, и она поставила на зуб ему пломбу. Я с шестого августа иду в отпуск, и тогда будет возможность почаще бывать на озере. По правде говоря, я там еще ни разу не был в этом году. Сейчас погода у нас стоит прохладная — сегодня всего 25 градусов, вчера тоже было вроде этого. Одним словом, охотников купаться в озере, видно, очень не много. Будем, однако, надеяться, что август будет теплым, и нам удастся покупаться. Все мы целуем тебя, Оля, и ждем с нетерпением твоего приезда, потому что порядочно соскучились. Твой папа». Первое августа, тысяча девятьсот семьдесят третий год. Нормально, да?

...сынок, я тебе буду читать до утра. Сколько их всего? Пять или шесть, не помню; пять точно. Значит, слушай. Короче говоря, я училась в Ставрополе. Я сходила с ума в этом безумном техникуме. Я хочу просто тебе предысторию рассказать того, что написал папа. Я сходила с ума оттого, что вообще там нечего мне было делать, это вообще был бред сивой кобылы, как я туда попала — не знаю. Но это уже другой разговор. Короче говоря, значит, я написала, что вот, мы с девчонками пошли на фильм. Назывался он «Семья Ивановых», даже не советую тебе его смотреть. Ну, короче говоря, родители тащат сына в институт, родители высокопоставленные, сын не хочет и, короче говоря, сопротивляется всячески, всех их на хрен посылает, а родители рыдают: мы можем, а ты не хочешь — словом, конфликт отцов и детей. Теперь этот сын знакомится с девушкой из простой рабочей семьи, та самая семья Ивановых, семья металлургов. И вот ты знаешь, он приходит на завод, этот сын, и обалдевает — следит, как льется металл, он заворожен этим зрелищем, он хочет здесь остаться, ну и всякие остальные слюни и сопли социалистического периода, ты понял. Типа того что не надо всем быть академиками, надо работать, вот такой смысл этого фильма. На нас он произвел впечатление, там же еще актер-красавец был, Николай Ерёменко младший. Мы с девками сходили, все прям чуть ли не плакали над этим фильмом. Такая фигня, вот как я сейчас понимаю — не хочет учиться в институте, увидел металл, заплакал, решил, что это его призвание. Я написала родителям разносное письмо на предмет того, что вот — папа и мама, типа того что, нас заставляют, ля-ля-тополя, а мы, может, другого чего-то хотим, ну ты понял. Ну, папа получил это письмо, и вот он написал. Больше того, они сходили с мамой и посмотрели тот фильм. «Здравствуй, Оля. Мы с мамой воспользовались твоим советом и внимательно посмотрели кинокартину “Семья Ивановых”...» Мои мама и папа не ходили в кино лет тридцать до этого! «...Мама написала тебе что-то по этому поводу, мне хочется также сделать некоторые замечания. Во-первых, я не нахожу, что это эта картина чем-то особенно выделяется из ряда обычных картин, выполенных, как говорят, по социальному заказу — то есть на что-то нацеливающих публику и главным образом молодёжь. Обычная дюжинная лента. Но в ней есть, конечно, положительные стороны», двоеточие. «Она воспитывает трудолюбие, показывает простых людей, находящих творческую струю и удовлетворение в обыкновенной работе, ладящих между собой и с окружающими, то есть вполне вполне респектабельных и приятных. Некоторых эта картина может даже восхищать, потому что возникает приятное чувство, что увидел простую, осмысленную и содержательную жизнь добрых и умных людей. К тому же, картина хорошо, счастливо заканчивается. К тому же, прекрасно играют давно признанные публикой хорошие актеры», многоточие. Дальше пишет папа: «Это письмо я начал писать позавчера, одиннадцатого января. Вчера я весь день до вечера был на работе, а сегодня, тринадцатого, как и намеревался, продолжаю его. Но вчера было получено уже письмо от тебя с соображениями по поводу маминых мыслей относительно кинокартины. Я сначала всё-таки выскажу свои замечания о картине, как они возникли у меня с самого начала, а потом уже скажу о твоих соображениях, изложенных во вчерашнем письме. Так вот, картина эта сделана по социальному заказу. Я не буду говорить о ее отрицательных качествах, дело не в этом. Мой взгляд — частный взгляд отдельного человека. Основная идея фильма обусловлена этим самым социальным заказом. Но это не голая, не упрощенная мысль. Она углублена еще теми соображениями, что, мол, в нашей обширной и многообразной действительности всяк может найти себе широкое поле деятельности в заданном направлении. В том числе даже такие ершистые парни, как Алексей. При этом авторы картины, как и в других случаях — кинокартинах, постановках, повестях и рассказах, публицистике — всегда из-за тактических соображений — всё-таки, это же молодое поколение, наша смена, наше будущее — принимают всегда сторону молодежи, солидаризируются с ней, не преминуя часто в угоду ей лягнуть старшее поколение родителей, которые, дескать, не понимают молодежь. И только авторы одобренных произведений, как попечитель-наставник, озарены даром молодёжеведения. На мой взгляд, это нечестный, неумный, вредный и опасный прием, к нему прибегают весьма часто. Если б я попытался найти, например, статьи в молодёжных или иных изданиях, которые я мог бы показать сыну или дочери и сказать: вот смотри, в этих своих выкрутасах ты неправ или неправа, то таких статей не нашел бы. Наоборот, таких, где молодёжи потрафляют, весьма распространены. То же можно сказать и о кинокартинах. Такое положение изолирует родиетелей, обессиливает их, и в результате с какой-то частью молодых родители оказывают беспомощными. Это завело бы чересчур далеко, если б молодежь не находила сама в себе силы, чтобы уверенно ориентироваться и без натужных надрывов занимать свое место в жизни. И, как ни странно, эта разумная обоснованная ориентировка происходит всегда в согласии и единомыслии с родителями. Может быть, за редким исключением. Вот что интересно и весьма важно. Однако определенная часть молодежи этого не замечает и может быть из-за духа противоречия не хочет это учитывать. Конечно, человек волен выбирать себе любую область и любой, так сказать, ранг деятельности. Но каждый должен стремиться давать обществу или своему народу максимум того, на что он способен, оставаясь честным с людьми и с самим собой. Всё равно, кто бы он ни был — продавщица или учительница, грузчик или инженер, сталевар или врач, колхозник или профессор, моряк или академик, доярка или министр. Но я считаю, что если человек с данными на то, чтобы быть хорошим математиком, будет мечтать о том, чтобы пристроиться рабочим в магазине и со временем добиться места заведующего, то он делает ущерб обществу и губит себя, перечеркивая свои творческие способности и возможности. Талантливый или одаренный школьник с задатками исследователя, вникающий в генетику, химию, физику или в какой-нибудь другой предмет, устроившись учеником токаря, сталевара, шофера — поступает необдуманно, нерационально. Хотя сами по себе профессии рабочего, токаря, сталевара отнюдь, конечно же, не зазорны. Если б у Алексея...» Это он говорит о герое фильма, понятно, да? «...были бы необходимые способности, то, полюбив металлугргию, ему бы лучше стать инженером-метлалургом — куда более широкая область для приложения своих задатков творчества, чем довольствоваться местом ученика или рабочего. Другое дело, если у него этих способностей не хватает или совсем нет. Тогда будет хорошим рабочим. Можно, разумеется, возразить: со временем он может стать таким инженером. Но я сомневаюсь, уж очень он отбрыкивается от знаний, от устремления владеть ими, разыгрывая этакого разочарованного, философски ищущего себя, вместо того чтобы по-деловому попытаться самому разобраться в своих претензиях и идеалах. Думается мне, что неспособен он не только на кропотливый, черновой, не всегда приятный труд, но у него нет вообще достаточных знаний, чтобы поступить в институт, у него нет необходимой закалки, чтобы выровнять и пополнить эти знания до нужного уровня. А чтобы сказать новое слово в любой области, надо иметь знания. Но хороший рабочий из него вполне может получиться. Вот ему указывают возможный путь приобщения к общественному труду. Несмотря на свою занозистость и самостоятельность, он вынужден всё-таки прислушаться к советам других — в данном случае, Иванова. Согласен с тобой, что Лёшка может стать героем...» Я ему написала, что только такие парни могут стать героями, ля-ля-тополя. «...Лёшка может стать героем, для этого особых знаний не требуется. Ты правильно пишешь, что он не хочет жить по указке. Но эта его строптивность никак не кажется обоснованной. Если у него нет способностей и возможности поступить так, как советуют родители, тогда, конечно, это убедительно, и отец — ну, просто ошибается в своей оценке сына, преувеличивая его знания и задатки. Но вот то, что, как ты говоришь, человек ищет свою дорогу, про Алёшку сказать нельзя. Он ее — не ищет. Он ждет, что она за него сама откроется. Он пассивен в поисках своей дороги, и это очень важный момент. Неизвестно, сколько бы он ее проискал, если бы не помог ему советом Иванов и если б не вынуждали обстоятельства. Неверно, на мой взгляд, и то...» Я писала, что наше время бедно такими яркими людьми, как Алексей — а папа пишет, что «...неверно, на мой взгляд, и то, что наше время бедно такими людьми, как Алёшка — наоборот, их сейчас очень много, чересчур много, и они являются продуктом эпохи. Они — характерный штрих нашего времени. Только ты смотришь на них как на какую-то самобытность и чуть ли не источник прогресса, а по-моему, основной чертой является неприкаянность, пассивность и может быть растерянность, обусловленная определенной совокупностью причин, обстановки. Особой ценности они не представляют, поэтому им предлагают черновую работу. Что касается твоих мыслей о работе, важности творческого подхода, со всем этим можно согласиться. Но я все-таки считаю, как уже говорил, что надо стремиться к максимальному, на что способен. И надо быть готовым к тому, что в любой работе, даже самой интересной, на подступах к вершинам много рядового, рутинного, часто утомительного и скучного труда. И вообще говоря, любой добросовестный труженик достоин уважения. В связи с этим мне вспоминается один маленький, но весьма впечатляющий рассказ Ивана Бунина «Бернар», написанный автором незадолго до своей кончины. В этом рассказе Бунин описывает предсмертные часты моряка Бернара, который плавал с Мопассаном вдоль берегов Средиземного моря. “Бернар худ, ловок, необыкновенно привержен чистоте и порядку, заботлив и бдителен. Это чистосердечный, верный человек и превосходный моряк. Так говорил о Бернаре Мопассан. А сам Бернар сказал про себя следующее: “Думаю, что я был хороший моряк”. И вот Бунин живо, ощутимо представляет, какую именно мыcль хотел высказать Бернар своими последними словами. Некоторые суждения Бунина могут показаться смешанными с мистикой. но по-моему, в своей сути они изумительно верны. Бунин пишет: “А что хотел он выразить этими словами? Радость сознания, что он, живя на земле, приносил пользу ближнему, будучи хорошим моряком? Нет. То, что бог всякому из нас дает вместе с жизнью тот или иной талант и возлагает на нас священный долг не зарывать его в землю. Зачем? Мы этого не знаем. Но мы должны знать, что все в этом непостижимом для нас мире непременно должно иметь какой-то смысл, какое-то высокое божье намерение, и что усердное исполнение этого божьего намерения есть всегда наша заслуга перед ним, а посему и радость, гордость”. И вот Бунин, писатель с мировым именем, который бывал временами горд и заносчив, хочет походить на этого честного, безвестного, простого моряка. Он заканчивает свой чуть ли не последний рассказ так: “Мне кажется, что я, как художник, заслужил право сказать о себе, в свои последние дни, нечто подобное тому, что сказал, умирая, Бернар”. Ну вот, кажется, и всё на этот раз. Целую, папа». Тринадцатое января тысяча девятьсот семьдесят шестого года, за десять лет до твоего рождения. Папкины письма я завещаю тебе. Тихо так, негромко, не то чтобы — вот, я завещаю!.. Я тебе просто их отдам. Дневники, папины письма — я оставлю их тебе. А если там Антон захочет что-то прочитать, я скажу: да у Серёги там архив лежит, загляни. Ну если вдруг. Но я думаю, что скорей всего этого не будет.

chelovechets: (Человечец)
Я показывал уже друзьям этот ролик, девятиминутный фильм. Сейчас разбирал видео, хранящееся на жестком диске ноутбука, и понял, что запутался в монтажных версиях. Для этого решил выгрузить окончательный вариант на ютуб, а с жесткого всё удалить. А то чё оно лежит, пылится, место занимает, и даже плееры всё это плохо тянут. А Ирка славная, да. Уже говорил, что когда снимал, казалось — времени вагон, и всё долго будет как сейчас, а только закончил снимать — сразу всё изменилось. Ирку прямо из офиса увезли на сохранение, через месяц уволился я, вот она уже мама, а я сменил очередное место работы, а что к Разбежкиной не попал — явно хорошо, хоть и обидно. Я, как теперь вижу, тупо не вытянул бы эту учебу ни по деньгам, ни по времени, ни по силам.

chelovechets: (умолчательный)
Выложу тут очередную немодную музыку для своего воображаемого друга, который с таким же, как у меня, интересом послушает и почувствует, как это круто, и чем именно это круто. Я мало знаю авторов с таким уровнем рефлексии, отраженной в текстах. А ещё Ольга вела один из любимых дневников, который нынче удалён, но сохранённую копию которого мой воображаемый друг с радостью скачает, чтобы прочесть.
chelovechets: (умолчательный)
— …вообще никого, напрочь! Я не понимаю, что происходит.
— Я какое-то, видимо, звено упустил. Что-то, чего вы не называете, но по поводу чего переживаете.
— Это называется игра. Так, не называем, это мы не называем.
— Вы скажите, о чем вы сейчас говорите? Я иду в наушниках, просто иду…
— Ради бога, идите. Слушайте что хотите, слушайте что хотите, хоть чего, новости, хоть чего хотите слушайте. Я хочу знать признаки, когда закончатся в Москве вот эти пробки, вот это, понимаете, дыдыдыдыдыдыды, туда-сюда, туда-сюда, ночью, утром, круглые сутки люди не спят.
— А как это связано с моей одеждой?
— Связано!
— Как?
— Она нестандартная. В какое-то время она появилась нестандартная. Она — летняя, я допускаю, но она появилась у всех, причем странным образом. Вы хорошо идете, хорошо. Боролась-боролась за здоровье мужчин, боролась, доборолась, поняла, что не тем путем, спросила, да, идете не тем путем, пошла другим путем, мне сказали — да, идете тем путем, начала бороться тем путем, отсылать в семьи, всё, сказали, хорошо, это правильный путь. Ничего. Полмесяца — никакого результата. Вы знаете, я что, не человек, что ли? Ну я же переживаю!
— А вы — о чем переживаете? Я, может быть, начало упустил.
— А я не могу его сказать, вы же знаете, я не могу его сказать. Вы тоже знаете, вы все всё знаете. Все в Москве что-то знаете. Я не понимаю, почему нельзя договориться. Значит, мы так будем биться сто лет.
— Да, но только с чем?
— С чем? Ну, непонятно с чем. Понимаете, вот я и хочу, чтобы эта битва когда-то закончилась. Когда-то закончилась. Чтоб я когда-то почувствовала себя обычным, спокойным, нормальным человеком, чтоб я вышла в мир, чтоб я ни на кого не обращала внимания, чтоб я не видела вот этих машин — закрытых, открытых, туда-сюда, туда-сюда, черные, белые, открытые, вот он поехал — я за него боролась, я боролась именно за два стёклышка, только добилась — закрылись все. Но так не бывает, я тоже не дура, понимаете, я тоже не дура! Я же понимаю, что если я что-то сделала — и вдруг в ответ все эти стёкла закрылись — ну не просто так, не просто так! Я не могу каждого. Понимаете, я уже каждого отключаю, каждого, каждого, каждого. У меня слов нету — каждому сказать, что надо беречь мужское здоровье. Сказать, что надо идти в семью и рожать детей, все мне показывают, да-да-да, приезжает машина, стоит, выходит мужчина вот в таком виде, я договорилась, вы знаете, неважно, выходит мужчина, открывает заднюю дверь, я тоже не дура, я понимаю, что задняя дверь что-то значит больше, чем передняя, я так сама себе кумекаю, стоит-стоит-стоит, вот в такой одежде, как у вас, в этих коротеньких, я понимаю, к чему идет речь. Через некоторое время он достает ребенка, я думаю — боже мой, слава богу! Ко мне спиной, долго-долго, думаю — слава богу, ну наконец-то они уйдут. То есть они возьмутся за, извините, за голову. Ну хоть это прекратится, понимаете, вот это насилие над мужским организмом — это прекратится.
— В чём конкретно насилие?
— Конкретно не будем объяснять, вы и сами всё знаете. Машина уезжает, всё хорошо, я ему хлопаю, уехал. На следующий день опять такое же, твою мать. Молодой человек, я не вам, я не вам, я уже просто не выдерживаю. Вот ходите в таком виде, ходили в шлепанцах — да, совсем плохо было, кроссовочки — уже лучше, штанишки опустили пониже — слава богу, хоть штанишки опустили, хоть кто-то, чего-то, продвижение. Но это такие единицы! Я же не могу к каждому подойти. Когда это закончится? Ребята, давайте это как-то заканчивать. Сегодня в полпервого ночи я не спала, я вышла и с ними поговорила. Я сделала ошибку — они все обиделись и закрылись, вот так. И опять всё по новой. Это идет чуть ли не с весны, я не могу с этим бороться. Как мне быть. Вот вы все стали ходить в наушниках. Либо вы меня не слышите… Просто так не может — вся Москва одеть наушники. Я не дура всё-таки, ну не настолько. Эмоциональная, да, я знаю. Я хотела их одеть, я хотела — но вы представляете, в моем возрасте воткнуть сюда эти? Меня не раздражают, меня беспокоят. То, что я сейчас эмоциональная — это не значит, что я возбужденная. Я эту версию много раз уже получала. Сейчас буквально в некотором ээээ пространстве я тоже получила эту версию. Живите своей жизнью, не обращайте ни на что внимания. Я могу не обращать внимания даже на мотоциклы, я могу не обращать внимания на те пять машин друг за другом, не обращать на внешний вид. Я хочу одно, я не договорила: я хочу понять, когда — я — могу — быть спокойной. Могу понять, что это игра, как она, я вычитала, игра престолов, не знаю, что это такое, но я поняла, что это да. Когда она закончится? Они когда-то опустят не опустят — это их дело, вы оденетесь не оденетесь — ваше, сумочки опустят не опустят — тоже. Допустим, я не буду на это обращать внимания. Где признак, что эта игра закончится, где признак? Вот это главное, что меня волнует. Один раз, опять в очередной раз я тогда ошиблась, опять всё закрутилось по новой. Вот проехала мимо моего дома — такой праздник был, ой ребят, мало не показалось, честное слово! Я увидела совершенно нестандартное, в рамки разумного человека не влезает. Я увидела — едет две машины, ну машина какая, в смысле с прицепом, платформа, на ней стоит большая такая не конура, а как комната, большая такая — и почему-то две, не поняла, почему две. Одна за другой. Едут. Самое интересное, у одной комнатки с одной стороны стена отсутствует, и там такие стеллажи, стеллажи там, спальные места, то есть жилая комната практически. Когда повернули, я увидела, что у второй машины, такой же точно конурки, открытая другая стена, понимаете? И там точно такие же эти. Это повод — для радости! Истолковала именно это так, что я, ну допустим я, могу выйти из какой-то своей конурки в какой-то большой мир. Там был выход.
chelovechets: (умолчательный)

Были в Абхазии — без интернета и плеера, без массы привычных вещей. Долго решали, что выложить — вдруг захочется! Собрание сочинений Драйзера, варган, игрушечная брокколи, маракас, сантиметровая лента, стальной паук, кресло-мешок. Вдруг захочется. 

Ехали в спальном вагоне, заваривали пуэр железнодорожной водой.

— Возможно, на тебя смотрит милиционер, — говорило зеркало. На самом деле, там было слово «миллионер», но воображаемая сцена, как таможенники с недоверием смотрят на чай, была слишком яркой. 
— А чего это вы у меня чай не берете? — с вызовом спрашивала проводница, и становилось неловко, что мы запаслись всем необходимым на сорок часов следования. 
— Знаете, у нас особый... свой... — сказал я и сходил из вежливости посмотреть ее ассортимент. Там было тёплое пиво и старые вафли. 
— Ты поосторожнее с «особым», — резонно заметила Ю. — Могут не так понять. 

Назови эту каплю Марусей, и мы будем с ней жить, пока она не впитается. 

Мимо проплывала баржа Евгения. 

---

Журавлик выпорхнул из паспорта на первой границе, когда я снимал обложку. Он живет там три года. Тот самый журавлик, которого в тяжелый момент увольнения с работы без слов подарила мне в электричке незнакомая девушка, сидевшая напротив. И вот — улетел. Искали спросонья, разбуженные таможенниками, — найти не могли. 

Но потом он вернулся. Теперь живет в моем новеньком загране. Первый загран в нашей семье, как сказала мне мама. 

Кипарисы, клубящиеся эвкалипты, запахи малознакомой флоры. Но самое удивительное то, что после пересечения границы рельсы — запели. До сих пор не понимаю, в чем тут дело. Я был уверен, что музыка звучит где-то вдалеке, но нет, это пели рельсы. Сквозь грохот пробивались скрипки и многоголосый хор. Это было запредельное что-то. У меня даже запись осталась, такое чучело красоты. 

---

Почти сразу забрели в сухумский ботанический сад, и словоохотливый, несколько поддатый работник Антон устроил нам по нему экскурсию, буквально навязавшись на общение. Показал мандариновое дерево, угостил его плодами, показал бамбуковую рощу, этим тоже угостил — вообще, чего я только не пожевал потом из его рук. Даже прошлогодние плоды конфетного дерева. Антон подвёл нас к своему любимому дереву — гималайской сосне. Рассеченная молнией много лет назад кора потихоньку затягивается, у сосны другое течение времени. А возле исполинской секвойи договорились встретиться через тысячу лет, чтобы проверить, достигнет ли она прогнозируемого размера. 

Коллеция несчастная, такое растение. Название очень понравилось. 

На второй день попали в обезьяний питомник. Зашли за Антоном, хотели угостить его вином в благодарность за вчерашнюю экскурсию. Он вынудил нас посидеть с ним в сторожке в компании с чернорабочими абхазами, мацони, водкой и коммунистическим вымпелом. Общение было подчеркнуто вежливым и возвышенным, речи произносились патетические, антивоенные, и это, конечно, напрягало. Но мы высидели положенное время и ушли, забрав Антона с собой. 

Питомник потряс. Впрочем, обезьяны меня всегда задевают, но такой близости не было еще нигде. Кормили их нарезанными овощами и орехами (в другой раз принесли заранее припасенную капусту и сушеную хурму с рынка) и смотрели им в глаза. Надо было видеть Ю, которая разговаривала с макаками, словно с детьми, выстраивала их в очередь и призывала их к сознательности: «Всем поровну! Не деритесь. Ты уже ел. Разве так можно? Друзья!» Семейные отношения и характеры разных особей были как на ладони, и сложно сказать, карикатура ли это на человека. Когда другие люди дразнили обезьян и смеялись над их реакциями, становилось неясно, с какой стороны решеток разумная ветка приматов. 

Цепкие лапки, глаза и татуировки номеров на груди. 

---

Гостевой кодекс мы быстро усвоили, и тоже стали здороваться со всеми сидящими, входя в ресторан. Понятно, что демонстрация дружелюбия не нужна там, где нет вопросов, но такие правила игры по-своему хороши. Но вообще, гостеприимство там насильственное. Тебя может поймать на побережье какой-нибудь винодел, позвать в дом без права отказаться, угостить собственным вином и в итоге продать тебе бутылку. Ю шутит — «бэри баращка, сам зарэжешь, пока щто построишь ему сарайчик, ему много не надо, бэри, а не то я его прям щас при тебе». Примерно так они впаривают то, что делают. «Бери щебенка. Самая лучшая, сам делал. Всё, что у других, — не щебенка». 

Снимая на озере Рица упирающиеся в облака скалы, извел целую батарею, как раньше говорили — целую пленку. Когда пишешь, кажется, что слов недостаточно. Когда снимаешь — ощущаешь недостаточность фото, поскольку не передать, например, головокружительное чувство, как скалы смыкаются над головой. Но всё-таки, камера зорче глаз. 

Забавно, как я настраивал баланс белого, забыв снять очки с желтыми светофильтрами. 

Многие образы больше словесные. Сбитая лиса возле трассы. Эвкалипты сбрасывают кожу, так и стоят в лохмотьях. Черепа рогатого скота неподалеку от кабинета министров. Цобакен определенного типа, снующий тут и там, — дворняга с юношеской выправкой, длинноногий и вислоухий. Реки Юпшара и Бзыбь. Мёртвый город Ткуарчал. Вагончик канатной дороги, навечно замерший над полем и свесивший трос. Наглухо заколоченный сухумский вокзал — пристанище стремительно летающих вокруг него ласточек. Девушка, выливающая из бутылочки фанту с целью набрать родниковой воды, которую ты в этот момент стряхиваешь с бороды. Дети в зимней обуви при плюс двадцати. Питьевой фонтанчик — памятник некоему Оскару Чичиковичу. Коровы, лениво жующие лежа на проезжей части. Ундервуд в детском носке. Городская сумасшедшая Ткуарчала, коротко говорящая «привет» и идущая дальше (думаешь — вдруг она тебя узнала, а ты её нет — мало ли в какие тела и города ссылают самоубийц).

Чайки, верещащие, как обезьяны. 

chelovechets: (умолчательный)

Балтийская коса. Ближайшие две недели живем тут.
Аиста видели сегодня один раз, и то издали. Стоял на красной черепичной крыше. Автобус мчался по трассе. Пахло срезанной травой. Пахло чем-то приятным, гниющим. Рыба, водоросли, торф, канализация. Так пахнет выборгская вода. Здешняя тоже.
Наша точка скользила по неподгруженной карте.
Ходили к морю. Видели дюны; я бежал вниз, к прибою, размахивая руками; потом на моле вытряхивал из кедов песок. Пытался сфотографировать маяк, но снимки беспомощны в сравнении с бушующей реальностью. Видели черных птиц, похожих на лебедей. Видели среди бетона и брызг пауков на ветру, вцепившихся в рваные паутинки. Пауков, у которых нет другой жизни, заграницы, разносола.
Непрерывно бьющий ветер воспалил мне глаза. Ветер, который выгибает деревья, определяет их форму. Так они и растут компрачикосами, местными гопниками, "отсюда и больше нигде".

chelovechets: (Человечец)
Однозначно кремация
с развеиванием неважно где.
Текст для предъявления маме.
chelovechets: (Default)

На Арбате встретил Малую.
Был потрясен, как если бы встретил собственного персонажа – неужто я уже сомневался, что она вправду существовала? Нога предательски стучала об асфальт, хотя поводов для волнения не было (до сих пор не могу интерпретировать свою эмоцию; когда мне прокалывали сосок, я тоже выглядел странно и нездорово, лицо побледнело, пот градом катился, но эмоционально я был совершенно спокоен). Таня веселая, потасканная, пополневшая, мотается по городам, нескольких мужиков упомянула, как будто и не было той истории. Сообщил ей о существовании рассказа и о том, что он был опубликован. «Да ладно! – завопила она. – Как называется хоть?» Круто было бы книгу ей подарить, но в продаже найти нелегко. Обещал принести ей вечером распечатку.
Продиктовала два номера, с гордостью показала «флайку» и объяснила, что в нём одновременно две симкарты.

chelovechets: (паук)

Остро хочется когда-то сложившееся о тебе впечатление загладить, словно вину. Был одним, стал другим. Был несчастным, стал счастливым, теперь с тобой можно дружить о другом, ты теперь не нуждаешься в подпитке, сам готов поделиться жизненной силой. Только это значения не имеет, для других ты - это ты, хоть минор, хоть мажор. Выглядишь почти одинаково, и твоя внутренняя погода другому погоды не делает. Это тебе видна разница - ну, и кому-то самому близкому. А тот, кто когда-то уже не полюбил несчастную версию тебя, и счастливую не полюбит. Интерес разве что потеряет вовсе. Хочешь ли ты оправдаться? Ты хочешь любви или всё же свидетельства собственному существованию? Согласится ли другой быть тебе свидетелем, если ты не позволил себя любить?

chelovechets: (Default)
погадать вам на книжке Ольги Зондберг? говорите, где раскрыть
chelovechets: (Default)

83.38 КБ

33.31 КБ
(Карандашный автограф Павла Кузьмича Валькова на обороте фотографии. Погиб в 1944 году близ деревни Заборье около Смоленска.)

больше )

chelovechets: (умолчательный)

Потом она покончит с собой.

Разумеется, без ставрогинского решительного хладнокровия. Не выпрыгнет в окно, а скорее свалится с подоконника, передумать успеет, будет цепляться, ногти сорвёт. Какого чёрта окажется на этом подоконнике, что это будет за импульс — бог весть. Петербург, хмурый август, чужая квартира, время около полуночи, её девятнадцатилетие.

Будет песенки петь за столом, шутить и смеяться, пока не хватятся. Будут машину ловить в ожидании скорой, понимая, что сделать уже ничего нельзя. Случайно приведённых ею на день рождения людей для их же блага выгонят, словно бы их там и не было, потом в показаниях не сойдутся, а в мусарне гитару и тетрадки со стихами отберут в качестве вещдоков.

Через несколько дней её тело привезут домой в Кисловодск, к матери. Договорятся об отпевании, убедят, что не было это самоубийством, какое, в самом деле, самоубийство, когда недуг душевный.

Мама, преподавательница английского в церковно-приходской школе, впервые послушает кассеты с записями Катиных песен — дневниковых, девчачьи-пронзительных, горьких, скабрёзных. И это станет для неё откровением, ведь она не знала даже о том, что Катя курит. Отличница, медалистка, шестое место на всероссийской олимпиаде, без экзаменов на филфак.

После похорон мы будем слушать Катину кассету, и плачущая Саша скажет: я бы все эти песни отдала, только чтобы Катька жива осталась. Толку-то с них, в самом деле.

Статья о девочке, «звёздный час которой ещё впереди», выйдет уже после смерти. Идея собрать и обнародовать стихи и песни вызовет массу споров с теми, кто будет ревниво протестовать, желая быть сопричастными к тайне. Будут споры и по поводу того, этично ли публиковать Катькины письма, хотя в одном из них есть такие слова: «А что если когда-нибудь, когда я буду почить в мире, мои письма опубликуют? Пожалуй, надо сокращать количество ненормативной лексики… Давно уже не веду я личный дневник. Все мысли, которые когда-либо приходили мне в голову, я раздарила друзьям по всей России в своих письмах. Две пожизненные непреходящие шизы у меня есть — кошки и переписка…» Девушка с олимпиады в Смоленске, долго переживавшая, что переписка прервалась, с помощью Яндекса случайно найдёт даты Катиной жизни.

Песни сами собой по сети расползутся, а сайт, вопреки обещаниям, так и не будет сделан, да и кто бы всерьёз занимался этим? Болтуны, желавшие быть избранными? «Оставляю как есть черновые страсти, их растащат по углам чьи-то руки-клещи…» Растащившие черновые страсти истеричные девочки будут писать сообщения вроде такого: «Я понимаю, как могла достать эксплуатация имеющихся у Вас сведений о Кате. Не хочу вызвать Вашего негодования. Но я сейчас на эфевелоне и феназепаме — и едва держусь, чтобы не согласиться на госпитализацию в отделение неврозов городской психиатрической больницы. Потому я смею просить Вас. Пришлите мне, пожалуйста, аккорды на „Марину“, „Небо внутри“, „Мальчика Леля“, „Надоело!“ и какие ещё найдутся. Особенно на „Марину“». Сколько их в нашей стране, таких вот девочек, Катькиных духовных собратьев? Сколько из них так же впустую, зазря прожигает себя насквозь? Не был Катькин талант равноценен её жизни, продешевили, по ходу. Впрочем, кто нас спрашивал.

Что останется? Воспоминания о рыжей девочке по прозвищу Танта в виде мифов о несметном количестве мужчин, которым она давала, и том единственном, которого любила. Танта, танатос, «бесполый ангел», «беззаботный паяц на углях», байки, ядрёные анекдоты, автостоп и фрилав, «на зеркалах потёки и мокрый ком в подоле», жизнь в общаге и потерянный фотоальбом. Один жизнерадостный тип заявит, узнав об этой истории:

— У неё просто не было качественного секса. Иначе она не писала бы песен таких и с собой не покончила бы.

И что такому ответишь?

Вспомнится, как сидели на газоне в Адмиралтейском скверике, как она плакала, но нечем было её утешить:

— Я смотрю на всех этих девушек, идущих мимо, — они такие красивые, богатые, и всё у них хорошо, нет проблем никаких. А я рыжее беспонтовое существо, я никому не нужна. Поэт, блядь. Да какой я, в пизду, поэт?! Я дура, дура, прости, это мои проблемы.

В последних письмах прозвучит: «Я чертовски устала жить — не для кого, понимаешь, не для кого, незачем, и всё это никогда не закончится, потому что всё дело во мне, это я дура — ни друзей, ни врагов, а так, сторонятся все и только. Я запустила в себе машинку саморазрушения. До этой зимы она заглохла. После Питера завелась вновь… От маски один минус: я с ней постепенно срастаюсь. Знаешь, вот вы все думаете — ебать, да Танта такая наипиздатейшая баба, она ни хрена не боится и идет по головам... А кому, блин, скажи, что я до сих пор верю в любовь — оборжут ведь, опустят ниже плинтуса. И когда я рассказываю людям о своем блядстве — ну с хуя ли, ты думаешь? Не хочу, чтобы хоть кто-нибудь ценил мое тело, оно не стоит того. Хочу, чтобы — внутрь! Чтобы процарапались, проникли, по башке стукнули: «Гуцал, мать твою, ну ты же живая, блин!» И чтобы я вправду живая оказалась. Зашевелилась бы, в ладошки захлопала. И побольше света бы…»

Голос, сохранившийся на хрипящей магнитной плёнке. То, как под расстроенную гитару пела навзрыд безжалостная юность.

Как бродила по ржавым питерским крышам. Как корчила рожи в окно отходящего поезда. Как залихватски горланила в арке капеллы казачьи песни.

Как оставляла неряшливый чёрный лак, отстригая ногти, чтобы зажимать струны. Как прорывался звонкий заразительный смех, мешающий спеть печальную песню про глупую бабу с толстым задом. Столько было самоиронии, что сил, казалось, должно было хватить надолго.

Бисерные феньки по локоть, яркая рубашка, рукава узлом, джинсы клёш из секонда. Маленького роста, эдакая драная кошка в хайратнике.

Истерическое веселье на два голоса — кто кого перехохочет, остуженное в фонтане.

Мама очень не захочет отпускать Катьку в Питер. И в надежде на то, что таким образом дочь можно будет остановить, не даст ей денег. В своё последнее путешествие Катька уедет стопом с тысячей рублей в кармане. И однажды купит на Невском две сосиски, и мы будем жевать их сырыми, смеясь, а Катька вдруг скажет:

— Это могло быть две пачки макарон. Но иногда очень хочется...

И опять засмеётся.

А я куплю ей дорогое эскимо. И она вдруг грустно заметит: меня никто никогда не угощал мороженым.

Отец ушёл от них с матерью практически сразу после Катиного рождения. Появившись на поминках и услышав пение в магнитофоне, он мрачно изречёт:

— Это — дерьмо. Вот «Лед Зеппелин» послушайте…

Странный рыжий человек в очках с дымчатыми стёклами, о котором Катька как-то скажет:

— Если бы мой папа не протупил в своё время, когда его в «ДДТ» играть звали, сейчас бы постеры с ним на стенку вешала.

Мама много чему воспрепятствует, дальновидная. Даже однажды замуж Катю не пустит. Но разве спрячешься от всех этих чудищ, которые тебе во сне и наяву мерещатся, но о которых толком не расскажешь. И выкидыш будет, и недосягаемое свадебное платье в витрине на втором курсе, и сорок таблеток аспирина на первом.

Юность тяжела, но большинство выживает.

Книжные полки останется стеречь грустный клоун. А кошка Лумумба умрёт.

а кошка сдохла, хвост обле-е-е-ез

а-а в глазах у неё красные зрачки

а-а под головой у неё мокрое пятно

она уже отняла-а-а

всё, чего не жалко ва-а-а-ам

всё, что вам дано-о-о-о

и даже то, чего не цените вы-и-и-и-и —

я от-

ня-

ла-а-а

отняла-а-а-а-а-а


Потом она трижды приснится. Не сразу, а время спустя, когда боль поутихнет. И то как-то вскользь. Понятно станет, что сниться стыдилась.

Первый раз — огромное синее небо с белыми облаками, как из книжки с картинками, в нём большое окно, на подоконнике горшки с цветами и девочка в белом платьице болтает босыми ногами. Смеётся, что-то кричит радостно.

Потом я буду стоять возле трассы, откуда-то зная, что Катька должна приехать к нам, её вроде как ненадолго отпустили — повидаться. Она выпрыгнет из такси — старой девятки, воняющей бензином. Такая посеревшая, взрослая, измученная, усталая, как мать-одиночка. И какая-то вся озабоченная, торопливая — исчезнет.

Приснится и в третий. Я буду идти по какому-то холлу — то ли университет, то ли школа. В одной из аудиторий я услышу Катькин голос. Поёт незнакомую песню, но манера пения и бренчания по струнам её. Открою дверь, зайду тихонько. Она сидит на парте, в аудитории какие-то взрослые люди. С бумагами возятся, особо на неё внимания не обращают, вполуха слушают. Я подойду, поздороваюсь с ней, привет, привет, невзначай, без удивления. Она какие-то рисунки в тетрадке покажет. Я, полушуткой:

— Теперь-то не страшно будет жить, да?

Она улыбнётся, ничего не ответит.

— Слушай, — осторожно спрошу я, — а ты хоть что-нибудь помнишь?

Катька неуверенно пожмёт плечами.

— Ты хотя бы помнишь, что покончила с собой? — внаглую, без обиняков спрошу тогда я, поняв, что надо торопиться. Всегда хотелось узнать, что же на самом деле произошло, почему.

Она приобнимет гитару и как-то в сторону задумчиво скажет:

— Смутно помню… Какие-то сны разве что… Не называй меня больше Катькой, а? У меня теперь уже другое имя. Я и твоего-то не помню.

А Елена Михайловна скажет мне как-то при встрече, поздней весной, спустя полтора года:

— Бог дал, Бог взял. Поняла, что бессмысленно плакать. Моей дочери там теперь лучше, очень она настрадалась тут. Это ведь эгоизм — не давать жизни продолжаться: я её как бы обвиняю в этом. Надо благодарить Бога, что дал мне такого ребёнка, пусть даже так ненадолго. А этот мужчина — учитель истории. Да, у нас же, в церковно-приходской. Застенчивый страшно. Так смешно — бородатый дядька, а краснеет, как девчонка, слова не может вымолвить.

Всё это случится потом. А пока что, вот прямо сейчас, Катька что-то сочиняет, сидя с гитарой на разобранной кровати в комнате университетского общежития. Лекция скоро кончится, вернётся соседка, которая не стала на неё забивать. Чёрная кошка Лумумба смотрит в окно. В солнечном луче роится взвесь позолоты.

>>>>

Oct. 9th, 2009 06:56 pm
chelovechets: (Человечец)

Однажды я шёл по улице, и, проходя мимо большого окна, в котором отражалось светлое небо, заметил на поверхности стекла пятно.

Пятно было такое – неявное, едва заметное. Матовое на глянцевом, что ли. Странный оттиск. Две чёрточки, образующие угол градусов в сто двадцать.

В этом была какая-то чёткая стремительность, и я даже остановился, озадаченно постоял на месте, вернулся, перешагнул через газон и подошёл вплотную.

Отсюда стало понятно, что я не ошибся: угол напоминал размах крыльев. А к пятнышку, от которого расходились эти два вектора, прилипло маленькое перо. Пух, точнее.

И дело даже не в том, при каких обстоятельствах об окно бизнес-центра на полной скорости разбилась птица, дело в том, что об этом даже толком не рассказать; и не сфотографировать, наглядности ноль.

Искусство призвано изъяснять неизъяснимое. Но в нашей реальности есть вещи, до которых не дотянуться.

chelovechets: (Человечец)

Волшебный, волшебный.

Разве такое бывает – чтобы автор книги был тебе другом? У меня такое впервые. Хотя, если разобраться, так и бывает чаще всего. Должно, по идее, бывать.

Как других с ним познакомить? С моим другом вряд ли получится, но с каким-то вашим – возможно.

Вот, например, он говорит:

42.
Работа художника не в том, чтобы использовать собственную кровь в качестве материала, а в том, чтобы эта кровь, чья бы она ни была, не свернулась, а продолжала мерцать и пульсировать в сочленениях построенной художником машины после того, как его работа будет закончена.


И вот верите, у него – пульсирует. Такой славный – точный, концентрированный. Им хочется делиться, как воздухом, в котором это всё витает. Его хочется понять, проработать, заучить, вылюбить.

Давайте я для каждого из вас открою наугад?

Вот прямо сейчас, с места в карьер. В жизни нет репетиций. Хотите?

>>>>

Apr. 5th, 2009 01:07 am
chelovechets: (Человечец)

И. Ю. гениальный. И очень смешной.
Но пытаться отметить что-нибудь в книжке кажется недопустимым и невозможным, будто бы карандашные галочки утонут, словно в сметане.


17.
Память о сновидении, физической боли, любви и предыдущей жизни – это лишь память о первом воспоминании о них.

8.
Искусство – усмотрение живого в мёртвом, мёртвого – в живом.

171.
Как бы глубоко ни погружался автор в недра собственной личности, там не обнаружится ничего, кроме тех же атрибутов свалки – тряпочек, объедков, сломанных кукол, жестянок и проч., – которые валяются и снаружи. Может быть, скрытый на глубине и оттого труднодоступный «ахматовский» сор будет более отталкивающим, более спрессованным, разогретым от гниения, но сущность его от этого не изменится. И так – до самого детства, до рождения – до самого дна.
К счастью, природа творчества независима от слагаемых в текст элементов. Каковы бы они ни были, конечная задача – не отбор, а провоцируемый им спазм духа, судорога, подземный толчок, который подбросит отобранное и раз и навсегда уложит в целостную устойчивую структуру. А копание – снаружи ли, в глубине ли, – свободное ассоциирование или следование по известным путям – лишь «пристройки», с помощью которых автор пытается вызвать взрыв, не порождаемый рационально.
Свобода творчества – это свобода в выборе метода, которым мы пытаемся заставить чихнуть божество, связывающее нас со вселенной. Страх же перед этой свободой основан на знании: дух чихает где хочет, и ни опыт, ни мастерство, ни волевое принуждение не могут заставить его чихнуть.

chelovechets: (Человечец)

Виталик очень трогательно дзекал, по-белорусски. «Гдзе Малая, не видзел?» – спрашивал он, заспанный, помятый, опухший, когда я будил его на подкове с целью получить ту же самую информацию.

Малая работала. Прибивалась то к одному музыканту, то к другому, – то арка на Дворцовой, то Малая Садовая напротив Катькиного садика, где вода крутит мраморный шар. Иногда аскала просто так, но попрошайничать легче с песенным сопровождением. Можно просить «на струны музыкантам». Впрочем, и музыкант без аскера практически вхолостую обычно работает. За весь вечер всего несколько человек остановятся, чтобы выудить из кармана лишний червонец. Тут фокус в том как раз, чтобы тормознуть, улыбнуться, в глаза заглянуть.

«…до-о-обрым прохо-о-о-ожим, а-а-а-а-а-а!» – старательно вытягивал я.

То и дело тётки со злостью бросали во всеуслышание: работать идите! – на что Таня смущённо говорила: я работаю. Да и он, кивала на меня, после офиса.

И впрямь, пение у Казанского помогало не сойти с ума от трудовых будней канцелярской крысы. И живые деньги, конечно. До зарплаты частенько нужно как-нибудь дотянуть.

Обычно так и делаешь, когда тебе нужен напарник: начинаешь петь – кто-нибудь обязательно прибьётся. Малая появилась в первый же вечер, правда, не сразу: я к тому моменту уже успел отчаяться.

– Могу поаскать, – предложила. – Только аскерку у Малого нужно взять, а где он – я не знаю.

На голове у неё была замызганная некогда розовая кепка. Я вопросительно взглянул, и Таня поспешила объяснить:

– Я с ней очень редко работаю. Она мне удачу приносит, когда я в ней.

Кепка была украшена брошью в форме двуглавого орла.

Подождали.

– Ладно, – сказала она, – поработаю с ней, – сняла кепку и стала расчёсывать немытые высветленные волосы.

Тане на вид было двадцать с лишним. Так и оказалось. Двадцать девять.

И Виталику тоже двадцать с неопределённым лишним. Они ведь почти что без возраста.

«…все они в кожаных куртках, все небольшого роста».

Ладненько вместе смотрелись. Одинаково грязные, одинаково боевые, агрессивные, бесхитростные. Малой и Малая.

Приехали из Минска. Человек пять или шесть в общей сложности. Таня работала единственная. Остальные только стреляли у неё на пиво или на блейзер.

– Мы ж не бомжи какие, – говорила Таня голосом, исполненным чувства собственного достоинства. – Когда ночуешь в парадняке, картона не всегда хватает. А мне на картоне нужно – как я работать буду, если испачкаюсь? К людям подходить будет совестно.

Попрошайничала она и впрямь азартно. Был смысл обменяться телефонами. Но какие телефоны, прости Господи.

– Позвонить некуда, к сожалению, – говорила Малая. – Мы пока что вписываемся, но завтра съезжать, а где дальше будем – неизвестно.

– У тсебя нельзя? – спрашивал Виталик. – Можем и на полу.

Я с содроганием представлял себе, как в мою квартиру вваливается толпа бродяг, и отрицательно мотал головой.

Примечательно, что им, этим «неформалам», как они с гордостью себя называли, было, в общем, до лампочки то, что я пою. Они из этого ничего не слышали, и только спустя какое-то время стали узнавать песни и радоваться им, одобрительно кивая.

«…и что сегодня Джа даст нам, станет горьким лекарством – с песней по жизни».

Чехол распухал – внутри была охапка мятых купюр. Таня прятала их внутрь, чтобы сверху много денег не лежало, наверх только мелочь высыпала – и опять бегом к прохожим с пустой кепкой. Убедительно выглядело.

Малой слонялся без дела. Томился. Наконец не выдерживал и начинал канючить.

– Мала-а-а-ая, ну дай дзенег!

– Отвали, сказала! Одна за всех впахиваю. Дрыхнешь всё время, к вечеру только встаёшь, – и лёгким тычком в живот заводила его бесёнка.

– А кто это тут на меня бочку катсит, а? а? – кричал он и грубо, по-мужски хватал её за задницу, кусал за шею, целовал.

Она визжала, отбивалась, царапала. Смеялась. Задыхалась от нежности.

И в итоге отпускала его с сороковником. Он моментально исчезал.

– Что поделаешь, – отряхивалась растрёпанная Таня, – вот такого люблю. И он знает. Подходит, глаза пронзительные. И даю. Сначала пиздюлей, потом на блейзер. Нет, не алкоголик. Какой же это алкоголизм.

Виталик возвращался с полторашкой химического пойла и первым делом предлагал мне. Видимо, считал, что я отказываюсь потому, что брезгую пить после них. Я говорил, что не хочу, что пока работаю (отмазывался, что пьяный в ноты не попадаю), а вечером – обязательно.

– Везёт тсебе, – хрипел Малой, – вечером, у себя, в одзиночку.

«…ты выходишь на кухню, но вода здесь горька».

– Нет, – бойко рассказывала Таня, – с едой вопрос давно решён. Вообще не платим. Около полуночи в барах у служебного входа выставляют пакеты. Пицца там, всё такое. Нет, ну чо, пицца, не говно же. Я вот сколько ем, ни разу ничем не болела. Зато какая вкусня-а-а-атина бывает, объедение просто. Мы панки, нам похуй. Мы ещё года три будем в Питере тусоваться. Правда, на зиму уехать придётся куда-нибудь. Климат в этом городе суровый, на улице его не выдержать.

Однажды место оказалось занято, а с другого нас согнали менты.

– Уходите, – говорят.

– Но ведь петь не запрещено, – пытаюсь возразить я. – Только попрошайничать запрещено, – это я знаю из прошлогоднего опыта, полученного на Арбате, где горланил песняки у дерева с видом на окуджавью жопу.

– А то мы не знаем, что они будут делать, – менты тоже ребята не промах. – Хорош заливать, зачехляй инструмент.


Что поделать, пошли искать дальше.

Малая упомянула младшую дочку.

– Чья дочка? – изумился я.

– Моя. Не рассказывала? Да, у меня две девочки, одной восемь, другой четыре.

– А кто смотрит за ними?

– Отец смотрит. Ну, мой бывший муж. Нет, они нормально, в Минске, одна в гимназии. Я ему, когда разводились, так и сказала: будешь зарабатывать, обеспечивать. А мне ещё всю Россию объездить хочется. Я сразу говорила, что долго так не смогу, я ж распиздяйка. А потом вот Малого встретила…

Арка на Дворцовой занята всегда, дотопали до стрелки Васильевского – туда, где спуск к воде и свадебные машины то и дело приезжают.

Было боязно петь без ощущения стены за спиной.

Было боязно и восхитительно.

Свидетели загораживали от Тани женихов и невест, щедро давая крупные деньги. Виталику сунули в руки две бутылки шампанского, он просто обалдел. Слов не находил – такой напиток на халяву!

– Ну как тсебе, как? – спрашивал он меня. Специально отдельный стаканчик надыбал, не поленился. Уважает, надо же.

– Обычный шампунь, чо, – скорчил я рожу.

– Ты даешь – обычный! – заржал Виталик.

«…теперь я пью свой wine, я ем свой cheese, я качусь по наклонной – не знаю, вверх или вниз».

Что Сергей – это я поняла, но погоняло есть у тебя? – Таня далеко не первая, кто задавал мне этот вопрос, и я неизменно отвечал, даже объяснить пытался:

– Просто Сергей. Я не хочу тут, на улице, светиться, запоминаться, вливаться в тусовку. Я сбоку, не с вами.

– Поняла. Тогда так и запишу: Сергей. В скобочках – музыкант. Может, удастся позвонить. Давай договоримся: если стрелку на пять забили, то обязательно ждём до шести. Сам понимаешь. Мне очень неудобно, что я тогда опоздала. Я пришла – а тебя уже нет, ты, наверное, не дождался. Так что ждём час, хорошо?

О том, что в тот день меня самого не было, я промолчал.

Ежедневно видел калек, копошащихся у Казанского. Безногий старик в бирюзовом берете воздушно-десантных войск то и дело проходил мимо нас на обмотанных тряпками и скотчем коленях. Таня наклонялась, обнимала его, приветливо улыбалась. Он поджимал губы, смущённо отводил глаза, пожимал плечами и полз дальше, оставляя за собой мокрые следы на асфальте.

– Обоссался, – задумчиво шептала вслед Таня. – Ненавижу этих цыган. Они инвалидов сюда привозят, а вечером забирают.

Какая-то женщина догнала старика и сунула ему сторублёвку. Дед спрятал её в карман.

– Видишь, – говорила Таня, – эти деньги они у него отберут. Они в водку им что-то подмешивают, чтобы вырубить. Я ему всегда полчекушки оставляю. Это он заслужил. Однажды я с ним два часа разговаривала. С ним уже много лет никто не говорил.

Появившись в условленное время, Тани на месте я не нашёл. Мне сказали, что она уехала на Богословское кладбище. Пятнадцатое, да, вспомнил я. Уважительная причина.

В воздухе стояла морось, и я почувствовал, что сезон окончился.

Точное такое же чувство испытывал я годом раньше, двадцать девятого, когда сообщили о смерти Пашки, и петь стало незачем, – я тогда нашёл опустевший сквер около Баррикадной и почувствовал, что слишком легко оделся.

Малая тоже говорила, что они могут в любой момент сорваться и уехать.

«Только я обязательно позвоню!» – божилась она.

Куда там, позвоню.

Дни стояли хмурые и холодные. Гитару брать больше не хотелось.

Я был уверен, что они уже уехали.

Пятого сентября было солнечно. На газонах сидели яркие молодые ребята с дредами, небо клубилось, Невский гудел и смеялся. Я ждал звонка, ходил вдоль Грибанала и вдыхал загазованный воздух.

– Таня?! – я очень удивился, увидев знакомый рюкзак с прикреплённым к нему оранжевым мышонком.

Она повернула ко мне серое лицо.

– Солнышко прости что не позвонила нет не уехали. Сразу как наступили холода там в общем в общем Малой умер. В поле заснул не сумели спасти теперь я одна понимаешь. Мне очень очень тяжело очень. Долго рассказывать умер двадцать девятого августа деньги нужны похоронить а потом может быть обратно в Минск хотя. Ты придёшь завтра с гитарой придёшь? Я тебя умоляю деньги нужны я позвоню телефон кажется был если у Малого не остался. Придёшь я на подкове буду в одиннадцать в двенадцать в час буду ждать да не орите вы я с человеком разговариваю мне надо идти завтра завтра пожалуйста.

Непостижимо. Как это так – был человек и нету? Как это осознать. Что болеет, поломался – это понять ещё можно, а как это – непоправимо опустеть?

«…я пойман в поле голым».

Танина косичка была отстрижена.

Она пятилась и кричала – завтра! Хотела уточнить, но её тянули и торопили куда-то.

Разумеется, я приехал.

Я не знал, чем можно серьёзно помочь, но мне хотелось поработать с ней последний раз. И отдать ей все деньги.

Я дождался. Ждал терпеливо – не час и не два.

«…с неба Господь глядит, что на земле смердит, без сожаленья отправляя в печь. Старый лопух засох, папа от водки сдох, последний пух некому поджечь».

Пел яростно, залихватски, с улыбкой.

Малая подхватила эту дерзкую ярость.

«…мы, Господи, дети у Тебя в руках, научи нас видеть Тебя за каждой бедой».

Таня вылила на асфальт стакан медовухи и бросила вверх горстку мелочи.

– Тебе деньги очень нужны? – спросила она, когда я сказал, что выдохся.

Получается, она рассчитывала на это.

– Не дели, выгребай всё. Я приехал только из-за тебя.

Она помолчала.

– Спасибо. Спасибо, что всё так. Давай, удачи тебе.

– И тебе удачи. А мне сейчас в банк за реквизитами.

Я хотел сказать «царствие небесное», но получилось невыразительно, полушёпотом.

Снова начинался дождь.

96.46 КБ

UPD-2012:

>>>>

Nov. 25th, 2006 10:20 am
chelovechets: (Default)

Они допытывались:
— Что же ты, Серёжа? А как родители? любимая? брательник?

А я от холода декабрьского ёжился: ушёл без куртки, паспорта и денег.

— Ты пей, — стакан бухла суют, — согрейся. Поспишь, а завтра в полвосьмого всё решится… Скорей всего, назад ближайшим рейсом, но в новом теле, где больней раз эдак в тридцать.

Они смеялись, как над пошлым анекдотом.
Я говорил о внутренней пучине, о стуке в дверь, когда спросить боялся — кто там? Я говорил, но голос отключили.

Они щипали, били, тискали, ласкались.
— И это бицепсы? Вы гляньте-ка: и перхоть…
— Слабак, — ещё один отламывая палец, — чего ты стоишь? докажи себя теперь хоть!..

Сидели ангелы со мной в промёрзшей яме.
— Кто автор «Вия»?
— Назови столицу Польши.

…Мы с ангелами мерялись хуями. Я так и знал. У них намного больше.

>>>>

Nov. 13th, 2006 03:37 pm
chelovechets: (Default)
катя, занебесная катя,
катя в глицериновом платье,
хруст игрушек ёлочных в вате,
бог в неощутимом привате
катя пьёт до дна – наплевать ей,
за неё другие заплатят
катя, неродившийся братик,
брошенный у берега катер
снится мне нездешняя катя,
память, просит, не расплескайте
катя, молчаливый предатель,
хватит донимать меня, хватит

January 2017

S M T W T F S
123456 7
891011121314
15161718192021
22232425262728
293031    

Syndicate

RSS Atom

Most Popular Tags

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Jul. 24th, 2017 02:33 am
Powered by Dreamwidth Studios